Заколдованный

Жизнь – это только черновик выдумки

            Кто хочет понять поэта, тот должен отправиться в страну поэта. Гёте

            Духовно бездумны те, кто не добавили своего дыхания
            в алые гриновские паруса.
            Е.Евтушенко

Однажды, в известном московском клубе, Грин азартно резался с кем-то в бильярд. Вдруг в зал влетает администратор и громогласно объявляет: «Граждане, прошу очистить помещение». Мол, сам Луначарский сию минуту изволит прибыть и играть.

В бильярдной оживление, – вспоминает гриновская «фея» Нина Николаевна, жена писателя, – те, кто стоял, садятся в кресла; ожидающие в очереди вовсе расходятся. Александр Степанович как ни в чём не бывало продолжает остервенело бить шары.

– Товарищ Грин, прошу вас освободить бильярд для Анатолия Васильевича, – раздражённо настаивает админ. – Прошу вас.

Грин на секунду отвлекается, чуть заикаясь в пылу:

– П-партия в разгаре. Мы её доиграем.

– …Но Луначарский должен будет ждать!

– Подождёт. Думаю, приятнее смотреть хорошую игру, чем видеть холопски отскакивающих от бильярда игроков.

В это время входит Луначарский с охраной. Управитель что-то невнятно и, подобострастно суетясь, объясняет.

– Не мешайте товарищам играть, – брезгливо отодвигает того нарком.

Удобно устроившись в кресле, Луначарский заинтересованно наблюдает за игрой…

Он ни перед кем не лебезил и никогда не сдавался. Посему первую недолгую полугодовую службу в армии «плохой солдат» провёл в основном на нарах, в карцере… Со второго призыва, в 1919-м, дезертировал – впрочем, как и с первого, в 1902-м.

Нелюдимого, скрытного, малоразговорчивого Грина – с внешностью «трактирного маклера» – трудно было раскрутить на какие-нибудь причуды, так обожаемые писательской братией. Дай волю, он бы с удовольствием ночевал в приёмных редакций – будь в наличии стол, диван, да скромная кормёжка.

Александр Степанович излишне резок в общении, одновременно суров и хмур, привычками, повадками уподобляясь большинству сидельцев-каторжан, бывших арестантов: «Гриневский натура замкнутая, озлобленная, способная на всё, даже рискуя жизнью», – отмечено в докладной записке севастопольской тюрьмы.

Людей словно сторонился, специально на контакт не шёл. В особенности, когда творил. В такие дни не подходи, брат! – он становился чрезвычайно груб, угрюм, погружён в себя. На вопросы отвечал нехотя, иронично-дерзко прерывая попытки к дальнейшей беседе.

Спросите, почему? Ответ прост: окружающее пространство и люди никоим образом не могли дать осуществления тех чудес, которые шумно роились в его голове «тысячами осаждающих фраз». Поэтому Грин молчал. Тем более критика относилась к нему ну явно свысока. В чём только не упрекала: в эпигонстве, космополитизме, в писании якобы переводных, с английского, рассказов. Спросите, почему? Ответ опять до безобразия прост: да потому что не с чего было создавать картины в советской действительности!

Приходилось вынашивать, изобретать и использовать не всем понятные шифры, знаки, полутона, каковые хитро применял в своих полотнах Петров-Водкин. «…Недоверие к действительности осталось у него на всю жизнь. Он всегда пытался уйти от неё, считая, что лучше жить неуловимыми снами, чем «дрянью и мусором» каждого дня», – вторит нам Паустовский.

Добавим кстати, – более всего сия обрисовка с натуры подходит к послереволюционному Грину. До Октября, на волне стремглав бегущей молодости, нелепой смешливости и «последнего русского озорства» сочинитель совершенно непринуждённо находился в эпицентре литературного круга, по словам супруги.

Того Грина, которого знает мир, сделала, конечно, публика, читатели. Они придумали нового, другого Грина, схожего с его шебутными, завидно бесстрашными героями, живущими в «неведомых странах несуществующих цивилизаций». Читатели видели в неуёмности гриновских персонажей себя самих, – искренних «мужественных благородных людей, слегка лишь прикрытых псевдонимами», чтобы не слишком уж походить на реальные прототипы.

Один заслуженный учёный из Академии наук СССР, четверть века проведший с изысканиями на крайнем Севере, даже завещал похоронить себя в Старом Крыму, рядом с любимым Грином. Завещание исполнили.

Рано или поздно, под старость или в расцвете лет, Несбывшееся зовёт нас, и мы оглядываемся, стараясь понять, откуда прилетел зов. Тогда, очнувшись среди своего мира, тягостно спохватясь и дорожа каждым днём, всматриваемся мы в жизнь, всем существом стараясь разглядеть, не начинает ли сбываться Несбывшееся? Не ясен ли его образ? Не нужно ли теперь только протянуть руку, чтобы схватить и удержать его слабо мелькающие черты? Между тем время проходит, и мы плывём мимо высоких, туманных берегов Несбывшегося, толкуя о делах дня…

Кто бы мог представить, что так неумолимо быстро сбудется фантастическая почти мечта музейщиков, и к единственному в России вятскому музею Грина присоединятся ещё два: феодосийский и крымский? – со всем полуостровом в придачу. Сказка да и только!

Впрочем, сказка вполне по-вятски, по-гриновски мифологичная – с искреннею верой в чудеса и Божье провидение, искупляющее грехи наши, безнравственные помыслы и поступки, коли содеяны они во благо и счастье народа. За то останутся они в веках. И окололитературное, приватное существование Грина, – многотрудное, невыносимо тяжкое, – служит тому исцеляющим примером. И только не надо, господа, тёртых залежалых фраз о невообразимых пристрастиях-недугах, сходных с нелепой чёрной завистью… Мы не о том. Извольте понять. Мы о большем. О главном, вечном.

…У него это наметилось в школе. Мечты, грёзы, томительная неизвестность – со «взрослой» книгой Поль-де-Кока и куском хлеба под одеялом. От неисцелимой жажды всё понять и узнать, прочувствовать, увидеть – через «похабные» опыты «научного спиритизма» – вплоть до экстрасенсорных дебарролевских гаданий по руке.

Однокашкам по земскому училищу он предсказывал будущее, по-шамански колдуя в линиях ладони. За что получил прозвище «Колдун». Но то за хиромантию и мистификации. Обаче в реальном ученическом бытии странник, путешественник и прогульщик уроков по прозвищу «Грин-блин» замышлял умчать в Америку, но… Уже тогда, в юношестве, им явственно ощущалась крайняя нехватка знаний, истинных сил и жизненных соков для подобного рывка. Разве что просто взять и… перемахнуть через океан. Но это воплотится ой как нескоро, годков через тридцать – в «Блистающем мире» – за полвека до появления ещё одного летающего юноши, пера ещё одного великого, «нужного» стране фантазёра с не менее трагичной судьбой – Беляева – со своим всепрощающим Ариэлем.

Вообще это был век неисправимых мечтателей. Век драматического наполнения значений, коннотаций – воплощения и… крушения надежд. Эпоха появления новых слов, культурных слоёв, новой жизни и новых, «неисковерканных» смыслов… И всё равно, вопреки и наперекор: «Я хочу, чтобы мой герой летал так, как мы все летали в детстве во сне, и он будет летать!» – восклицает неостановимый Грин.

Со времён вятского отчаянного, мечтательно-безалаберного детства до конца дней, лишённых какого-либо материалистического расчёта, – до крымской «болдинской осени», – Грин думал, и небезосновательно, будто в нём таится что-то чудесное, сокровенно-необъяснимое. Готов был к любым авантюрам. Ничего не боялся – ни чёрта ни дьявола.

Юрий Олеша вспоминает эпизод с некоей дачей рядом с Гриневскими.

Зимой дачу сторожила собака. Собака дьявольски страшная и не на шутку злобная. Её опасались сами хозяева. Грин же однажды запросто открыл калитку, вошёл, и… огромный пёс спокойно улёгся у его ног. «Я сам это видел!» – возглашает Юрий Карлович. Не зря Новиков-Прибой называл Грина «заколдованным»: тот, кто сделает мне настоящее зло, – поддакивал А. Прибою Александр Степанович, – всегда ответит за это без личного моего участия в расплате.

Литератор В. Ленский описывает следующий случай.

Как-то раз, встретившись и разговорившись с Грином, даже о чём-то поспорив, он оказался свидетелем того, как тот на полном серьёзе стал доказывать реальную возможность летать: «Грин остановился, расправил руки в стороны, затем поднял их и вытянул, подобно пловцу, бросающемуся с вышки. Ленский наблюдал за ним с восхищением и изумлением. Грин закрыл глаза и тянулся, тянулся вверх:

– Не получается. Пока не получается. Но должно получиться. Верю в это крепко. А пока что пусть получается в рассказах и романах». – Мол, такова пока ирония обстоятельств. Не до полётов.

А обстоятельства годами, десятилетиями складывались не лучшим образом…

«Мрачно сложившиеся обстоятельства»

Ему с малолетства не везло. Не выходя за рамки обычных проказ, именно он постоянно натыкался на неприятности с педагогами: «Если я играл во время урока в пёрышки, мой партнёр отделывался пустяком, а меня как неисправимого рецидивиста оставляли без обеда»… Классные, учительские кондуиты были заполнены Гриневским до отказа: сплошные упрёки и замечания родителям насчёт бесчисленных драк, смеха на утренних молитвах и неудов по закону божию. Из-за невыносимого поведения и неуравновешенности дружеские отношения не складывались абсолютно ни с кем.

Летом 1901 года, после возвращения с Урала, где его испытывали на прочность по-настоящему мужские занятия в лесу и на рудниках, – на русском «бретгартовском» Клондайке, – Грин живёт в Вятке, снимая комнату с давнишним школьным приятелем Мишкой Назарьевым. Что их, двадцатилетних, полных замыслов и сил, побудило, как бы сейчас сказали: создать преступную группу и организовать кражу и сбыт ворованных вещей, – история умалчивает. Ну, нищета, ясно. Работа театральным переписчиком отнюдь не сулила барышей. Постоянно хотелось бежать, рвать когти из мутной провинции, беспросветной тьмы – к морскому сиянию свободы, переменам, к воле.

Назарьев служил в том самом театре, где подвизался с бумажной волокитой Грин. Мишка частенько хаживал к добрым знакомцам Трейтерам, получая там семейное участие, иногда кормёжку, иногда талоны на бесплатные обеды.

Хозяин дома, Василий Алексеевич, известный на Вятке врач, уважаемый гражданин, в революционном будущем помощник губернского комиссара, славился сердечностью и душевной отзывчивостью. По некоторым сведениям, Трейтер был праправнуком поэта Гёте, вынесенного в эпиграф нашей статьи: «Из слов моего отца, намёков я знаю, что германский дед мой – дитя любви Гёте и Генриетты Трейтер. Чем объясняется оживлённая переписка между Гёте и моим дедом, а также то, что дед, по-видимому, обладал поэтическим талантом», – напишет впоследствии В. Трейтер в дневнике. В общем, чувствовал себя Мишка в доме Трейтеров, – общительных, начитанных, гостеприимных, – вольготно.

В дальнейшем на суде, в феврале 1902-го, Назарьев полностью признает свою вину. Расскажет как, в момент недолгого отсутствия хозяев, проник в спальню и, не сдержав соблазна, нимало сумняшеся схватил с туалетного столика дамские часы из чернёной стали и золотую цепь.

Пропажа обнаружилась не сразу. И не сразу, знамо, подозрение пало на Мишку.

Мишка же, с двумя подельниками – Гриневским и неким Ходыревым, – успевшими ранее толкнуть в ломбард ворованное добро, вволю и широко отпировали наживу в трактире, с шиком отметив удавшееся дельце.

Кончилось всё на удивление благополучно. Скупщик, прослышав о происхождении часов и цепочки, вернул их судебным приставам. Трейтер краденое опознал, Назарьева прилюдно простил. Назарьев равным образом чистосердечно покаялся, взял содеянное на себя, выгородив друзей.

Присяжные по итогу вынесли троим подозреваемым оправдательный приговор, списав кражу на легкомысленность-непутёвость.

В ходе следствия Грин участие в правонарушении упрямо отрицал, до болезненного пароксизма будучи готовым к любому исходу дела. Таким упорным, непримиримым и беспощадным к самому себе он останется навсегда.

Опосля постыдного происшествия, чтобы не видеть отцовского отчаяния и не слышать гул общественного порицания, Грин отправился на военную службу, в Пензу. Тем более повестка была выписана аж полгода назад: помешал процесс.

Первый раз, по-настоящему, арестуют его уже через год, осенью 1903-го, за бегство из очень скоро опостылевшей армии и революционную агитацию… Тогда, в тюремном унынии и забвении, появятся всполохи будущих повествований о добре и зле («Случайный доход», «За решётками») – и предвестники романа «Блистающий мир» о большой любви и настоящей дружбе.

По правде сказать, данному криминальному случаю предшествовал ещё один.

Дело было на упомянутом выше бретгартовском русском Клондайке – шуваловских уральских приисках, весною 1901-го. Где в сменяющейся массе беглых воров, каторжан, солдат с фальшивыми документами и простых работяг – горьких пьяниц – пролетел незримый слушок о неведомом монте-кристовском кладе. «Гули да гули… Ан в лапти обули», – вспоминал он мамину песенку-припевку, плотно оборачивая ноги портянками, дабы не повредить ступни в разбитой, раскисшей от непогоды обувке, собираясь в далёкий ход.

В напарниках с ним пошёл сибирский нелегал Матвей – рыжебородый хищник-добытчик, взявшийся довести их до места, где спрятано золото. Как это похоже на придумщика-Грина! – «Мне грезились костры в лесу, карабины, тайные притоны скупщиков, золото и пиры, медведи и индейцы…» – И как он, не глядя и не раздумывая, с головой окунулся в очередную авантюру.

О немалом богатстве, закопанном в тайге, Саше поведал знакомый седовласый старец, «серьёзный и хворый», с которым он часто беседовал по ночам, в минуты отдыха. Старику, в свою очередь, сделал признание один хищник, умерший год назад: мол, тише!.. – заговорщицки оглядывался старец: – два голенища, полные золотого песка и слитков, зарыты под помеченной на тайной карте берёзой, у такого-то села. И произнёс название села и примерное место, где стояла берёза.

Грин одномоментно получил расчёт и, покрестясь, искатели приключений тронулись в путь.

Рыжебородый по дороге сообщил, что бежал с каторги. А посажен был по ложному доносу в поджоге нескольких домов. Грин доверительно толковал о затяжном путешествинеческом житье-бытье и о том, что рудники надоели до чёртиков, по самый край тоски.

К вечеру путники остановились на ночлег у одинокой бабы с тремя детьми.

И тут началось…

Рыжий Матвей, лёжа на полатях, жутким шёпотом предложил Грину убить хозяйку и ограбить подворье. «Бандит, видимо, думал, что у хозяйки есть деньги». Изба была чисто вымыта, прибрана, кругом полотенца, вышивка, хорошая чистая одежда. В углу настенные часы и два сундука. Грин не знал, что ответить: бандит «говорил так страшно просто и деловито, что я испугался. Видимо, он нуждался в товарище для ряда преступлений и тщательно вербовал меня». К хозяйке Матвей предложил вернуться через два-три дня, окольными путями, ночью, во избежание подозрений. А для верности прожить здесь ещё и завтрашний день: «высмотреть, где деньги».

Со страху Саша согласился и не спал остаток ночи, боясь быть зарезанным. Матвей же почивал на изумление крепко, вдобавок смачно храпя на всю округу. «За эту ночь золотой дым вылетел из моей головы», – печально сознается потом Грин в автобиографии.

Утром ничего не подозревающая женщина снарядила их в дорогу харчами и добрым напутствием, сославшись на невозможность гостевания: вот-вот наедут родственнички.

С громадным трудом да с вымышленным подмесом удалось Сашке избавиться от сомнительного криминального попутчика, убеждавшего, что он-де всего лишь пошутил: бес попутал. И что согласен идти дальше искать золото, не вопрос. Но в глазах его недвусмысленно «лежала подозрительная муть, может быть, прямо угрожающая»; поэтому, вдоволь наматерившись, подельники наконец расстались. Хищник-Матвей побрёл вперёд, а простак-Грин вернулся в деревню и предостерёг бедную женщину от возможной беды. Зарекшись впредь не связываться с подобными проходимцами-преступниками. Что, однако, оказалось проблематично…

Хотя убивать и грабить невиновных – «двуногое мясо» – без разбору да за медный грош, подражая поначалу «владыке» Л. Андрееву, продолжит уже только на бумаге, разочаровавшись напредки в сотоварищах эсерах-агитаторах, друзьях-революционерах, – а по сути – патологических преступниках-бомбистах. В дилемме «Смерть или Жизнь» выбрав метафизическую, а скорее, метафорическую ценность жизни из фантасмагорически придуманных вселенных: «И когда Грин называл одного из эсеровских деятелей Наума Быховского своим «крёстным отцом в литературе», это была сущая правда. Эсеры подарили ему биографию, точнее, завершили её, подведя беглого солдата к границе жизни и смерти, а значит – к литературе» (А. Варламов).

В образе главного героя «Блистающего мира» Грин спасал и жертвовал, жертвовал и спасал, искупляя самому себе грехи бродяжной буйной молодости. Да, воцерковлённым – в современном понимании или, скажем, в понимании знаменитого вятчанина, писателя-«деревенщика» В. Крупина – Грин не был. Но, издетства будучи встроенным в посконное народное житие Вятки, – духовного, православного центра матушки-Руси, несмотря на нищенскую «участь бедняка» и малограмотность, – он не мог не знать и не впитывать отцовского, материнского благопочитания народных святынь. Таких как св. архиепископ Николай Чудотворец, покровитель моряков и путешественников, или местночтимый св. подвижник Трифон Вятский. Испытавших и проведших жизнь невыносимо горькую, бедственную. Благую. До исподнего конца не сдавшихся – божьей милостью – силам зла, скверне.

Не поддался тёмным «нервным» силам и «дикий мустанг» А. С. Грин. Его нагибали, склоняя стать по-настоящему советским. Просили пригнуться, угодить. Стать как все, общего ряду в царстве «радостного труда и безмятежного счастья».

Он не стал вряд и не сдался, «…гнездя на острые углы пушистый свой ночлег». Предпочтя «обыкновенному» – не обузданную никем Свободу. А эксцентричная татуировка корабля с фок-мачтой на груди – тому порука. И гербовая печать.

            «…Заколдованный. Уступил бы мне хоть несколько слов, как бы я радовался!
            Я-то пишу, честное слово, как полотёр. А у него вдохнёшь одну строчку и задохнёшься. Так хорошо».
            Новиков-Прибой

Текст подготовлен для журнала КАМЕРТОН.

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: